Мир после коронавируса: что, если ничего не изменится?

Обычно, чтобы разобраться, что происходит в мировой политике, не требуется знание деталей фильмов «Форсаж». Но сейчас не обычные времена. Люди, даже мимолетно знакомые с этими фильмами, знают: герои постоянно подчеркивают, что все, с чем они сталкиваются, — это «полное  безумие», и каждый вызов — это «следующий уровень» или «переломный момент». Теперь люди все чаще используют […] …

Обычно, чтобы разобраться, что происходит в мировой политике, не требуется знание деталей фильмов «Форсаж». Но сейчас не обычные времена.

Люди, даже мимолетно знакомые с этими фильмами, знают: герои постоянно подчеркивают, что все, с чем они сталкиваются, — это «полное  безумие», и каждый вызов — это «следующий уровень» или «переломный момент». Теперь люди все чаще используют такую лексику, описывая влияние коронавируса на мировую политику, и уже сочинено немало хороших работ о возможных сдвигах в мировом порядке и об эффектах второго порядка, к которым это может привести, а также о том, как это повлияет на самих аналитиков.

Не могу сказать, что не согласен с большей частью этих аналитических работ. Вполне вероятно, что сочетание пандемии и шока для глобальной экономики приведет к некоторым геополитическим последствиям. Однако в качестве интеллектуального упражнения стоит рассмотреть и противоположное утверждение: после того, как пандемия утихнет, ничего сильно не изменится.

Нельзя сказать, что болезни не играют никакой роли в международных отношениях. Это совсем не так. Мы знаем, что чума имела колоссальные последствия для Афин в первые годы Пелопоннесской войны. Черная смерть оказала значительное влияние на историю Европы, став одним из самых мощных двигателей колонизации.

Тем не менее, мало обсуждается, как эпидемия гриппа 1918-1919 годов повлияла на политику великих держав. Вспышка острого респираторного синдрома в 2003 году не помешала росту роли Китая в международной системе. Пандемия H1N1 2009 года вызвала лишь незначительные колебания в международных отношениях. Вспышки лихорадки Эбола в Африке не повлияли на политику крупнейших держав ни в 2014 году, ни в 2019 году.

Безусловно, все эти события оказали значительное влияние на множество людей. Последующий анализ изменил управление глобальным здравоохранением в лучшую сторону. Но изменило ли что-либо из перечисленных событий мировую политику? Нет, не изменило.

Ускорит ли новый коронавирус конец глобализации? Безусловно, миграция может быть ограничена, но это всегда был наименее глобализированный аспект мировой экономики. Недостаточно эффективное глобальное  управление означает, что будет больше односторонних ограничений и попыток диверсифицировать глобальные цепочки поставок. Но если уж торговая война между США и Китаем привела лишь к небольшим изменениям в торговле, то и коронавирус вряд ли перевернет привычный миропорядок, опирающийся на извлечение прибыли.

Аналитики в основном рассуждают о том, ускорит ли пандемия смену мирового гегемона или конфликт между Китаем и США. Китай пытается занять позицию основного поставщика мировых общественных благ, а Соединенные Штаты раз за разом упускают возможности закрепить свое лидерство. Ключевой источник мягкой силы — демонстрация политической компетентности, и никто сейчас, кроме президента Трампа, не скажет, что США реагируют на ситуацию компетентно.

Но на самом деле все не так очевидно. Китайские поставки медицинских  товаров оказались некачественными (дело в некомпетентности, а не в злом умысле). Что касается Соединенных Штатов, Конгресс только что согласился выделить $2 трлн на помощь экономике, а процентные ставки остаются на историческом минимуме. Так что если ключевой показатель силы государства — это способность неограниченно тратить деньги, то Соединенные Штаты остаются уникальной сверхдержавой.

В пост-наполеоновскую эпоху значительные, дискретные сдвиги в глобальном распределении власти произошли только в результате мировых войн и краха коммунизма. Возможно, эта пандемия будет иметь аналогичный эффект, но природа коронавируса делает это крайне маловероятным.

В моей статье «Теории международной политики и зомби», я то и дело возвращался к сцене из фильма 2002 года «28 дней спустя», в которой офицер британской армии описывает постапокалиптический мир:

«Четыре недели с момента появления инфекции я вижу, как люди убивают людей. Но я видел то же самое и за четыре недели до заражения, и за четыре недели до этого, и еще за четыре недели до этого. Сколько я себя помню, люди убивают друг друга. Так что с этой точки зрения мы сейчас живем, как обычно».

Настоящий реалист согласился бы с этой цитатой. Если международные отношения представляют собой постоянную борьбу за власть в анархическом мире, небольшая пандемия будет иметь минимальный системный эффект.

Сказать, что «довирусный» статус-кво сохранится, было бы, наверное, неправильно. Глобальный спад, вызванный пандемией, приведет к последствиям второго и третьего порядка, о которых еще никто не думал. Тем не менее, если вы прочитаете это в 2022 году, когда карантин будет полностью отменен, а ничего существенно не изменится, не говорите, что вас не предупреждали.

Тирания времени: как появление часов изменило нашу жизнь

Время управляет нашей жизнью с момента, когда мы просыпаемся, и до конца дня — нам не избежать необходимости пристально следить за часами. С другой стороны, время — это то, что поддерживает ежедневную жизнедеятельность общества. Как еще смогли бы миллионы людей приезжать на работу вовремя, как могли бы мы глобально координировать рейсы, поезда и все виды […] …

Время управляет нашей жизнью с момента, когда мы просыпаемся, и до конца дня — нам не избежать необходимости пристально следить за часами.

С другой стороны, время — это то, что поддерживает ежедневную жизнедеятельность общества. Как еще смогли бы миллионы людей приезжать на работу вовремя, как могли бы мы глобально координировать рейсы, поезда и все виды транспорта? Финансовые транзакции зависят от доли секунды, а навигационные системы, которые сейчас используются ежедневно, — от суперточных часов в спутниках, окружающих нашу планету.

Однако если посмотреть на каждого человека в отдельности, нам катастрофически не хватает времени. Кажется, что часов в сутках слишком мало, чтобы сделать все, что мы хотим, поэтому мы носимся, как крысы в лабиринте. Недостаток времени вынуждает нас ходить и ездить быстрее, ухудшает производительность, усиливает хронический стресс и ведет к неправильному питанию, которое портит здоровье.

Эта бесконечная занятость означает, что мы в основном живем на автопилоте, без особого понимания момента. Неудивительно, что идея жить настоящим и быть неподвластными времени стала настолько популярной.

Когда норвежский остров Соммарой объявил, что отменяет время и станет первой в мире зоной, свободной от часов, эта история попала в заголовки новостей по всему миру. Это звучало божественно — забыть о времени и делать то, что вы хотите и когда захотите. Хотите поплавать в 4 утра?Н проблем. К сожалению, идея оказалась скорее хитрым маркетинговым ходом норвежского туристического агентства, чем реальностью.

Но она поднимает закономерный вопрос — можно ли отказаться от времени?

С точки зрения сознания человек не может потерять внутреннее ощущение времени, поскольку оно тесно связано с чувством себя, объясняет психолог из Института пограничных областей психологии и психического здоровья во Фрайбурге Марк Виттманн.

«Наше чувство тела также служит основой для чувства течения времени, — говорит Виттманн. — Время и наше «я» модулируются вместе».

Вспомните, как быстро проходит время, когда вы танцуете или хорошо проводите время. Находясь в потоке, вы теряете счет времени и себя. И наоборот, представьте, как медленно тянется время на скучном совещании и как вы осознаете себя.

Даже если нас поместить в пещеру, где нет никаких внешних признаков времени, где мы не знаем, день снаружи или ночь, человеческое тело следует примерно 24-часовому циклу, известному как циркадный ритм, который отслеживается многими внутренними молекулярными часами. Андре Кларсфельд, хронобиолог из ESPCI Paris-Université PSL, который изучает биологические ритмы времени в организмах, говорит, что многие, если не большинство клеток нашего тела обладают своими более или менее автономными часами. Однако если эти часы не синхронизируются, могут возникнуть проблемы.

«Вопрос в том, как синхронизируется весь набор часов внутри органа и между органами и какие патологии возникают, когда этого не происходит, — спрашивает Кларсфельд. — Мы находимся пока на очень ранней стадии понимания вовлеченных в это сигналов».

Холли Андерсен, которая изучает философию науки и метафизики в Университете Саймона Фрейзера в Бернаби, считает, что невозможно получить сознательный опыт без времени и ощущения его течения. Подумайте о том, как ваша личность формируется с течением времени, сохраняясь в воспоминаниях.

«Эти воспоминания представляют вас во времени, — говорит Андерсен. — Теряя ощущение времени, вы становитесь другим человеком».

Если бы все существующее было лишь настоящим, мы не смогли бы ни к чему подготовиться или предвидеть события будущего.

«Я не могу представить, как можно ставить цели, не воспринимая себя как временное существо», — говорит психолог из Университета Карлтон в Оттаве Джоанна Питц.

Время также играет жизненно важную роль во всех наших ментальных и социальных конструкциях, от понимания причинно-следственных связей до разговорной речи, социальных сигналов и многого другого. Подумайте о случайном взгляде, который, если продолжить, становится пристальным взглядом.

«Время — это неотъемлемая часть функционирования наших биологических и социальных систем, а также познания, — говорит Валттери Арстила, изучающая философию и психологию времени в университете Турку. — Без него вы не можете — да и не хотели бы — жить».

Но хотя мы не можем отказаться от концепции течения времени на таком фундаментальном уровне, мы можем перестать быть одержимыми им. В конце концов, говоря о том, что нами управляет время, мы в действительности имеем в виду «время на часах» — полностью человеческое изобретение.

Тирания времени

Предполагается, что измерять время начали шумеры, которые разделили день на 12 единиц и использовали водяные часы, чтобы вести подсчет. Позже египтяне использовали обелиски, чтобы также разделить день на 12 равных частей. Поскольку они использовали восход и закат солнца, длина единиц варьировалась в зависимости от сезона, помогая им приспособить свой образ жизни к меняющимся потребностям сельскохозяйственного календаря. Потребность в большей точности привела к появлению все более совершенных приборов, в том числе солнечных, свечных и механических маятниковых часов. К XVII веку часы могли определять течение времени с точностью в 10 минут.

Лишь в 1800-х годах, когда в США разрослась сеть железных дорог, люди начали задумываться о регулировании времени в соответствии с международными стандартами. В начале XIX века в каждом городе США был свой часовой пояс — 300 ошеломляющих солнечных часов. Привести поезда к надежному расписанию с помощью этой системы было практически невозможно, поэтому в 1883 году в США были введены часовые пояса. В следующем году было принято Гринвичское меридианное время (GMT), положившее основу для международной системы часовых поясов, которая служит эталоном времени для всего мира.

Точность выросла в 1920-х годах с появлением кварцевых, а затем и поразительно чувствительных атомных часов. Сегодня в лабораториях по всему миру точность Международного атомного времени (TAI) обеспечивают 400 атомных часов. Кроме того, разрабатываются оптические атомные часы, которые не собьются ни на секунду за 15 млрд лет. Наши финансовые рынки, глобальные системы позиционирования и коммуникационные сети полагаются на сверхточные часы.

Но именно во время промышленной революции людьми стали управлять часы, которые мы создали. Время на часах стало способом организовать большие группы людей, управляя не «индивидуальным», а «коллективным временем».

«Если взять историю и часы в монастырях, церквях и на железных дорогах, они в основном координировали технологии, — говорит Джуди Вайсман, социолог из Лондонской школы экономики и политических наук и автор книги «Времени в обрез. Ускорение жизни при цифровом капитализме». — Большая трансформация, о которой все говорят, заключается в том, как труд становится зависим от часов».

До этого большинство людей фокусировалось на «времени, ориентированном на задачи», объясняет историк из Тель-Авивского университета Он Барак. Важное значение придавалось времени, которое требовалось для выполнения конкретной задачи, от вспашки поля до чтения Корана, а не абстрактному числовому понятию времени. Время в сельскохозяйственных экономиках также больше соответствовало естественным дневным ритмам и сезонам.

Но с началом промышленной революции работодателям потребовался способ синхронизировать рабочих, координировать поступление сырья и оптимизировать производство. Решением стали часы, и это коренным образом изменило наши отношения со временем.

«Рабочие, подвергшиеся тирании часов, вскоре включились в игру и потребовали фиксированного времени смен, сокращения рабочего дня и привязки денежной компенсации к рабочему времени, измеряемому часами (откуда пошло выражение «время — деньги»)», — говорит Барак. Он указывает на эту связь между временем и деньгами, выраженную в языке, который мы используем сегодня — например, мы «тратим время».

Но были и некоторые сферы трудовой жизни, куда работники не позволили часам вторгнуться. Так, железнодорожники в Каире в начале XX века яростно возражали против попыток установить хронометры в туалетах для персонала с целью ограничения времени, которое они проводят в уборной. Они уничтожили часы и отрезали железнодорожную линию до Верхнего Египта, осознавая, что некоторые вещи не должны измеряться механическими часами.

«Часы — это очень специфический способ смотреть на время, — говорит историк из Университета Бирмингема Дэвид Ганж. — Этой глобальной системе менее 100 лет. Это поразительно».

Подводные камни

Попытки заставить человеческое тело — которое настроено на циклы света и тепла, дня и ночи в зависимости от того, где мы живем, — придерживаться абстрактного представления о времени, которое игнорирует эти естественные ритмы, может привести к всевозможным проблемам. Сменные рабочие, например, могут страдать от целого ряда психических и физических проблем со здоровьем из-за нарушения естественного цикла сна.

«Многие расстройства, которые становятся все более распространенными, такие как ожирение и проблемы со сном, могут быть вызваны по крайней мере частично электрическим светом», — говорит Кларсфельд.

Есть также свидетельства того, что переход на летнее время — когда стрелки часов переводятся на час вперед относительно цикла дневного света, — нарушает работу внутренних часов, что приводит к ухудшению сна, показателей в тестах и обучении, уменьшению продолжительности жизни и когнитивным проблемам.

Кажется, часы не слишком хороши для человека.

«По сути, это единственная форма времени, которая не связана с тем, что происходит в окружающем мире, — говорит Ганж. — Она позволяет нам не прислушиваться к этому миру, ориентируясь исключительно на технологии, и связана с моделью капиталистической экономики роста, торжества труда, а не благополучия, которое устарело».

Ганж, отказавшийся от часов на год, жил в лодке и катался на байдарках в Северной Атлантике (хотя ему и приходилось время от времени использовать часы, когда нужно было назначить с кем-то встречу). Он обнаружил, что его тело быстро адаптировалось к естественным схемам, позволяя ему с невероятной легкостью отслеживать время дня. Гораздо сложнее, как оказалось позже, адаптироваться к жизни, которой правят часы.

«Когда привыкаешь, следить за временем дня становится невероятно легко, — говорит Ганж. — Наши тела очень хорошо вписываются в эти естественные шаблоны, даже если у нас появляются привычки, которые уводят от них».

«Прилив сменяется четыре раза в день. Быть частью этой большой системы дыхания, большой движущей силы погоды и изменений, происходящих вокруг, — это то, что изменяет разум и вдохновляет. И это гораздо легче, чем можно было подумать».

Но по возвращении к повседневной жизни это чувство, что ты — часть чего-то большего, «медленно ускользает».

Современные технологии, похоже, не помогают. Наручные часы, которые были неотъемлемым аксессуаром всего пару десятилетий назад, можно сказать исчезли. Вместо них — цифровое расписание в телефонах и компьютерах, которые пищат и трезвонят, привлекая внимание. Интернет кормит нас стимулами круглосуточно, а электронная почта означает, что нельзя просто закончить работу в конце дня. Часы приобретают все более навязчивую форму.

«Цифровые программы все больше будут выполнять координирующую функцию в офисах и дополнительные функции, такие как напоминание и установка приоритетов», — говорит социолог из ETH Zurich Хельга Новотны.

По мнению Барака, также важно то, как мы проводим время. «Час может быть очень длинным или очень коротким, в зависимости от того, проводите ли вы его в пробке или на вечеринке», — говорит он. Если отказаться от этого упрощенного монетизированного взгляда на время, которое есть у многих жителей развитых стран, «наша энергия и критический анализ будут сосредоточены на правильных целях».

Избавление от тирании

Как избавить свою жизнь от тирании часов? Позволить себе делать что-то без каких-либо временных ограничений — просыпаться, когда захочется, или гулять до тех пор, пока не надоест. Благодаря этому можно восстановить нормальные ритмы вашего тела.

«Не нужно медитировать по десять часов в день, — говорит Андерсен. — Но перестать контролировать свои действия, скажем, минут на двадцать, может быть очень полезным и сможет вернуть ваши отношения в настоящее».

В долгосрочной перспективе нам нужно задать трудные вопросы о том, как мы действительно хотим жить. Соответствие своим циркадным ритмам может значительно улучшить самочувствие. Коллективное соглашение о том, чтобы работа не мешала личному времени, — один из ключевых моментов. Общество, которое может поставить на первое место в списке приоритетов не работу, а благополучие и время на заботу о себе, отношениях и планете, увидит ценность времени совсем по-другому.

«Экономическая модель, в которой мы живем, совершенно неустойчива, и время, отмеряемое часами для всего существующего, было привязано к этой экономической модели, — говорит Ганж. — Такая социальная структура требовала видения времени, чтобы соответствовать ему, чтобы заставить его работать, и часы стали решением. Если мы глубоко переосмыслим способы взаимодействия с миром, то придем к другой социальной структуре и модели времени, которая ему подходит».

Так, конечно, было в прошлом. И даже сегодня есть места, которые не придерживаются жестких ограничений часового времени. Например, в Эфиопии значительная часть страны использует сигналы времени от восхода Солнца.

Но возможно ли это в любом месте? Например, ритм жизни в Исландии сильно отличается от ритма людей, живущих в Африке к югу от Сахары. Действительно ли нашему миру, уже сжатому благодаря авиаперелетам и онлайн-технологиям, нужно так много сложных систем учета времени?

Ролло Мэй: На смену поколению «железных людей» пришли «полые люди»

Книга «Человек в поисках себя», написанная в 80-е годы прошлого столетия, претерпела уже не одно переиздание и в этом году вновь издана на русском языке. Ее автор — основоположник гуманистической психологии Ролло Мэй — рассказывает о главных проблемах человека в эпоху тревожных перемен — усталости, опустошенности и одиночестве. Хотя речь идет о середине ХХ века, […] …

Книга «Человек в поисках себя», написанная в 80-е годы прошлого столетия, претерпела уже не одно переиздание и в этом году вновь издана на русском языке. Ее автор — основоположник гуманистической психологии Ролло Мэй — рассказывает о главных проблемах человека в эпоху тревожных перемен — усталости, опустошенности и одиночестве. Хотя речь идет о середине ХХ века, книга до сих пор актуальна. «Идеономика» публикует одно из эссе, составивших эту книгу, под названием «Полые люди».

Каковы основные внутренние проблемы людей в наши дни? Пытаясь копнуть глубже поверхностных поводов людского беспокойства, таких как угроза войны, снижение уровня жизни, экономическая нестабильность, что мы можем назвать их первопричиной? Безусловно, симптомами расстройств, от которых люди страдают в наш век, равно как и в любой другой, являются отсутствие счастья, неспособность определиться с семейным положением или профессиональным призванием, общая безысходность или бессмысленность жизни и тому подобные явления. Так что же лежит в основе этих симптомов?

Вас может удивить, когда я, ссылаясь на свой клинический опыт и на опыт моих коллег психотерапевтов и психиатров, отмечу, что главной проблемой середины XX века является опустошенность. Под этим я подразумеваю, что многие люди не только не знают, чего именно они хотят, но и понятия не имеют о том, что они чувствуют. Когда они говорят о дефиците автономии или жалуются на неспособность принять решение — сложности, характерные для всех времен, — становится очевидным, что основополагающей причиной является отсутствие у них опыта взаимодействия со своими собственными желаниями и потребностями. Они чувствуют, что их шатает из стороны в сторону, что сопровождается пугающим ощущением бессилия, потому что они попадают в вакуум и пустоту. Причиной, заставляющей обращаться за помощью, может быть, например, недовольство тем, что они всегда терпят фиаско на любовном фронте, или не могут вступить в брак, или недовольны своим брачным партнером. Но очень скоро выясняется, что их ожидания от брачного партнера, реального или желаемого, состоят в заполнении пустоты внутри них самих; и они тревожатся и злятся, когда этого не происходит.

В целом они даже могут свободно говорить о том, что они должны хотеть — успешно окончить колледж, получить работу, влюбиться, жениться, вырастить детей, — но вскоре для них самих становится очевидным, что они описывают то, чего другие (родители, профессора, работодатели) ожидают от них, а не то, что они сами хотят. Двадцать лет назад такие внешние цели могли быть восприняты всерьез; но сейчас человек понимает и вслух говорит о том, что на самом деле родители и общество не предъявляют к нему этих требований. По крайней мере, теоретически родители сообщали ему, что он свободен в своем выборе. Кроме того, человек сам понимает, что для него неполезно преследовать подобные внешние цели. Но это только усугубляет его проблему, так как он имеет мало представления и понимания своих настоящих целей. Как кто-то сказал, «я лишь коллекция зеркал, отражающих то, что другие ожидают от меня».

В предыдущие десятилетия, если человек, прибегающий к психологической помощи, не знал, чего он хочет или что чувствует, можно было предположить, что он хочет чего-то определенного, например сексуального удовлетворения, но не осмеливается признаться себе в этом. Как отмечал Фрейд, за этим стояло желание, и самое главное, что необходимо было сделать, — это прояснить, что привело к вытеснению желания в бессознательное, перевести его в сферу сознания, помочь пациенту удовлетворять его желание в соответствии с реальностью. Но в наши дни сексуальные табу гораздо менее сильны. Человек может без особого труда найти возможности для сексуального удовлетворения, если не имеет побочных проблем. Сексуальные проблемы, о которых сейчас говорят на терапии, редко связаны с социальными запретами, скорее они связаны с такими изъянами, как импотенция или неспособность испытывать сильные чувства к сексуальному партнеру. Другими словами, наиболее распространенной является не проблема социальных табу на сексуальную активность или чувство вины относительно секса как такового, а то, что секс для многих становится пустым, механическим и бессмысленным.

Сновидение одной молодой женщины как раз иллюстрирует дилемму «зеркала». Она была достаточно сексуально свободна, но хотела выйти замуж и не могла выбрать одного из двух мужчин. Один из них прочно стоял на ногах, принадлежал к среднему классу, и ее благоразумная семья одобрила бы выбор в его пользу; но другой мужчина больше разделял ее интересы, связанные с артистической и богемной средой. Она периодически испытывала болезненные приступы нерешительности, будучи не в состоянии определиться, что же она за человек и какой образ жизни ей ближе. Однажды ей приснилось, что большая группа людей голосует за то, с кем ей вступить в брак. Во сне она почувствовала облегчение — какое же это оказалось удобное решение!

Но тут возникло неожиданное препятствие: после пробуждения она не помнила результаты голосования.

Пророческие слова, прозвучавшие в одной из поэм Т. С. Элиота в 1925 году, описывают внутренний мир многих людей:

Мы полые люди,
Мы чучела, а не люди
Склоняемся вместе —
Труха в голове…
Нечто без формы, тени без цвета,
Мышцы без силы, жест без движенья…

Возможно, некоторые читатели свяжут эту пустоту, эту неспособность понять свои чувства и желания с фактором неопределенности времени, в которое мы живем: времени войны, призыва на военную службу, экономических преобразований, когда наше будущее неопределенно и не зависит от наших взглядов и действий. Поэтому неудивительно, что человек не знает, что планировать, и чувствует свою никчемность. Но такое заключение является слишком поверхностным. Как мы покажем позже, проблемы коренятся гораздо глубже. Более того, войны, экономические и социальные потрясения действительно являются следствиями той же первопричины в нашем обществе, что и обсуждаемые нами психологические симптомы.

У иных читателей может возникнуть и другой вопрос: «Возможно, те, кто обращается за психологической помощью, и чувствуют себя пустыми, но не является ли это невротической проблемой, не характерной для большинства людей?» Разумеется, мы могли бы ответить, что люди, оказывающиеся на консультации у психотерапевта или психоаналитика, не являются репрезентативной выборкой общества.

Как правило, это те, для кого больше не работают светские условности и защиты, принятые в обществе. Часто это наиболее чувствительные и одаренные индивиды; они нуждаются в помощи в широком смысле, поскольку не так успешно справляются с рационализацией, как «хорошо адаптированные» граждане, способные на какое-то время подавлять глубинные конфликты. Определенно, пациенты Фрейда, приходившие к нему в 1890-е годы и в первое десятилетие XX века, с описанными им сексуальными симптомами, не были репрезентативной выборкой Викторианской эпохи: большинство людей вокруг них продолжали жить в соответствии с привычными табу и рационализацией, считая секс чем-то постыдным и требующим сокрытия, насколько это возможно. Но после Первой мировой войны, в 1920-х, эти сексуальные проблемы стали открытыми и приобрели характер эпидемии. Практически любой зрелый человек в Европе или в Америке испытывал подобные конфликты между сексуальными желаниями и социальными табу, с которыми лишь немногие пытались справиться одно-два десятилетия назад. Не имеет значения, насколько высоко кто-то оценивает труды Фрейда, и наивно полагать, что его работы послужили отправной точкой для подобного развития событий; он всего лишь предсказал это. Сравнительно небольшое число людей — тех, кто обращается за психологической помощью в процессе своей борьбы за внутреннюю интеграцию, — представляет собой показательный и очень важный барометр уровня давления под психологической поверхностью общества. Этот барометр должен быть воспринят серьезно, поскольку это один из лучших индикаторов нарушений и проблем, которые пока еще не приобрели характера эпидемии в нашем обществе, но уже близки к тому.

С проблемой внутренней опустошенности современного человека сталкиваешься не только в кабинетах психотерапевтов и психоаналитиков. Согласно многочисленным социологическим данным, проблему «полости» можно наблюдать в самых разных сферах нашего общества. В своей блестящей книге «Одинокая толпа» Дэвид Рисмен провел превосходный анализ современного американского характера. По его мнению, до Первой мировой войны типичный американец был «внутренне ориентированным». Он стремился соответствовать стандартам, которым его обучали, был моралистом в духе Викторианской эпохи, имел устойчивые мотивы и амбиции, хотя они и были вторичными. Он жил так, как будто бы какой-то внутренний гироскоп обеспечивал ему стабильность. Этот тип соответствует описанию ранним психоанализом личности эмоционально подавленной и направляемой сильным суперэго.

Согласно Рисмену, современный типичный американец — «внешне ориентированный». Для него важнее быть не выдающимся, а соответствующим; он живет как будто со встроенным в голову радаром, сообщающим, что другие люди ожидают от него. Подобное радарное устройство управляется другими; и как человек, описывающий себя через набор зеркал, он способен только реагировать, но не выбирать; у него нет действующего центра мотивации внутри самого себя.

Как и Рисмен, мы не испытываем пиетета перед «внутренне ориентированными» людьми поздней Викторианской эпохи. Такие люди обретали свою силу через интернализацию внешних правил, разделяя волю и интеллект и подавляя свои чувства. Такой тип людей подходил для успешного ведения бизнеса в стиле железнодорожных магнатов XIX столетия и лидеров индустрии, когда они могли манипулировать людьми как какими-нибудь вагонами для угля или фондовым рынком. Гироскоп выступает здесь отличным символом, так как он также обладает полностью механическим центром стабильности. Уильям Рэндольф Херст является замечательным представителем такого типа: он стяжал огромную власть и богатство, но за этим внешним благополучием скопилась такая тревога, особенно в отношении смерти, что он даже никому не позволял в своем присутствии употреблять слово «смерть». «Люди-гироскопы» зачастую оказывают разрушительное влияние на своих детей из-за своей ригидности, догматизма и неспособности к обучению и изменениям. По моему убеждению, установки и поведение таких людей являются примером того, как структуры общества жестко кристаллизуются вплоть до полного разрушения. Можно легко проследить, как поколение «железных людей» сменяется поколением опустошенности: уберите гироскоп, и они окажутся полыми внутри.

Десять или двадцать лет назад опустошенность, которую начали испытывать представители среднего класса и которую часто называли «болезнью окраин», вызывала улыбку на устах. Наиболее точная картина пустой жизни человека из пригорода: встает ежедневно в одно и то же время, садится на один и тот же поезд, чтобы добраться до работы, выполняет одни и те же обязанности в офисе, ходит на обед в одно и то же место, оставляет одну и ту же сумму чаевых, возвращается на одном и том же поезде домой, имеет двух-трех детей, возделывает небольшой садик, каждое лето безрадостно проводит двухнедельный отпуск на побережье, каждые Рождество и Пасху ходит в церковь, рутинно и механически проживает год за годом до выхода на пенсию в 65 лет и скоропостижно умирает вскорости от сердечной недостаточности, причиной которой вполне могла бы стать подавленная враждебность. Впрочем, у меня всегда было подозрение, что умирает он от скуки.

Но за последние десять лет появились индикаторы того, что опустошенность и скука стали для многих гораздо более серьезной проблемой. Не так давно в нью-йоркских газетах можно было встретить публикации о достаточно интересном инциденте. Водитель автобуса в Бронксе просто уехал в своем пустом автобусе в неизвестном направлении, а через несколько дней его нашла полиция Флориды. Он объяснил свой поступок тем, что ему надоел один и тот же ежедневный маршрут, и он решил отправиться в путешествие. Поскольку его вернули обратно, согласно информации из газет, у его компании возникли сложности с решением о том, должен ли он понести наказание и какое именно. По возвращении в Бронкс странствующий водитель автобуса стал триумфатором, и толпа людей, из которых очевидно мало кто был лично с ним знаком, приветствовала его. И когда было объявлено, что компания решила не привлекать водителя к ответственности и вернула ему работу в обмен на обещание не совершать впредь подобных увеселительных прогулок, в Бронксе царило оживление, как в прямом, так и в переносном смысле этого слова.

Так почему же солидные граждане Бронкса, проживающие в районе Метрополитэн и представляющие собой образец урбанистического консерватизма, сделали героем человека, который в соответствии с их стандартами был угонщиком автомобиля и, что еще хуже, не явился вовремя на работу? Не стал ли тот водитель, которому до смерти надоело объезжать одни и те же улицы и останавливаться на одних и тех же перекрестках, квинтэссенцией пустоты и никчемности этих представителей среднего класса, и не стал ли его поступок, несмотря на отсутствие результата, олицетворением некоей глубинной, но подавленной потребности солидных жителей Бронкса? Это похоже на то, как несколько десятилетий назад представители верхушки среднего класса в буржуазной Франции, как отмечал Пауль Тиллих, могли выдерживать опустошающую и механическую рутину коммерции и промышленности только за счет близости центров богемы. Те, кто живет как «полые люди», могут выдерживать монотонность, лишь создавая себе некую отдушину или идентифицируя себя с теми, кто смог создать себе такую отдушину.

Если десять или двадцать лет назад бессмысленная скука и могла вызвать смех, то сейчас опустошенность для многих превратилась из состояния скуки в состояние бесполезности и отчаяния, что уже может быть опасно. Повсеместное распространение наркотической зависимости среди студентов нью-йоркских колледжей связано с тем фактом, что у подавляющего большинства подростков нет видения иных перспектив, кроме службы в армии и экономической нестабильности, нет позитивных конструктивных целей. Человеческое существо не может долго жить в условиях опустошенности: если человек не стремится к чему-либо, то он не просто оказывается в стагнации; сдерживаемый потенциал трансформируется в болезненное отчаяние и, как результат, — в деструктивные проявления.

Чувство опустошенности, которое мы наблюдаем в социальном или индивидуальном плане, вовсе не означает, что человек является пустым или что у него нет эмоционального потенциала. Переживание опустошенности приходит от ощущения человеком бессилия сделать что-либо эффективное в своей жизни или в мире, в котором он живет. Внутренний вакуум является долгосрочным результатом накопления представлений человека о самом себе: убеждения в том, что он не может действовать как целостная единица по отношению к самому себе, направляя свою собственную жизнь или изменяя установки других по отношению к нему, или эффективно влиять на мир вокруг себя. Так у него возникают чувства отчаяния и бессилия, хорошо знакомые многим людям в наши дни. И вскоре после того, как его желания и чувства перестают иметь значение, он перестает что-либо желать и чувствовать. Апатия и отсутствие чувств также являются защитными механизмами тревоги. Когда человек постоянно сталкивается с опасностями, которые он не в силах преодолеть, его последней линией защиты становится избегание даже ощущения этих опасностей.

В наши дни вдумчивые исследователи имеют возможность наблюдать подобные изменения. Как отмечал Эрих Фромм, современные люди подчиняются не авторитету церкви или моральных норм, а «анонимным авторитетам» общественного мнения. Авторитет публичен сам по себе, но эта публичность является лишь собранием большого количества индивидов с их радарными установками, улавливающими взаимные ожидания друг друга. Рисмен отмечает как существенный момент тот факт, что публика боится призраков, привидений и химер. Она представляет собой анонимный Авторитет с заглавной буквы «А», являющийся сочетанием наших «я», но эти «я» лишены индивидуального центра. В конечном счете мы страшимся собственной коллективной призрачности.

Как отметили редакторы журнала Fortune, у нас есть веские причины опасаться ситуации конформности и индивидуальной опустошенности. Нам нужно лишь напоминать самим себе, что этическая и эмоциональная опустошенность европейского общества два-три десятилетия назад стала открытым приглашением фашистской диктатуре взять власть и заполнить вакуум.

Уйти или остаться: как добиться важных изменений

Снова и снова в своей богатой событиями жизни блестящий экономист Альберт Хиршман сталкивался с выбором: остаться или уйти? Для большинства из нас такого рода решение касается смены места работы или отношений. Для Хиршмана, глубоко проницательного социального наблюдателя, выбор иногда стоял между жизнью и смертью. Когда это было очень важно, он старался оставаться, пока мог. И […] …

Снова и снова в своей богатой событиями жизни блестящий экономист Альберт Хиршман сталкивался с выбором: остаться или уйти?

Для большинства из нас такого рода решение касается смены места работы или отношений. Для Хиршмана, глубоко проницательного социального наблюдателя, выбор иногда стоял между жизнью и смертью. Когда это было очень важно, он старался оставаться, пока мог. И лишь когда спасать было нечего, он убегал и спасал себя.

Отто Альберт Хиршман родился в Берлине в 1915 году, был крещен в лютеранской церкви, но на самом деле был евреем. В 1933 году он читал все эти отвратительные надписи на стенах. Только поступив в университет, Хиршман выступил против нацистов и вскоре сбежал в Париж. Позже он воевал на стороне демократически избранного правительства в гражданской войне в Испании, служил во французской армии на заре Второй мировой войны, помогал таким людям, как Ханна Арендт, Марк Шагал и Макс Эрнст, сбежать из французского Виши, и, наконец, добрался до Соединенных Штатов.

Хиршман — экономист, знавший несколько языков, — служил в Управлении стратегических служб (предшественнике ЦРУ), преподавал в Гарварде, Йеле и Колумбийском университете. Он стал одним из самых интересных мыслителей второй половины прошлого века.Он изменил свое имя на английский лад, как это обычно делали иммигранты в те дни, и попав под подозрение в эпоху Маккарти, провел несколько лет в качестве экономического советника в Колумбии.

Учитывая, как много побегов было в замечательной истории жизни Хиршмана, разве удивительно, что самая известная его книга именно об этом — когда остаться и когда уйти? Exit, Voice and Loyalty (в русском переводе «Выход, голос и верность») — одна из тех маленьких книг середины прошлого века, как «Стигма» Ирвинга Гоффмана и «Истинноверующий» Эрика Хоффера, которая проливает свет на одно важное, но малозаметное явление и навсегда меняет наше представление о нем. В этом году книге исполняется 50 лет, и это прекрасный повод вспомнить взгляды Хиршмана на критически важный вопрос о том, как можно повлиять на изменения в организации.

176 страниц книги легко читаются — Хиршман не счел нужным приправлять свои идеи сложными формулами или панцирем из жаргона. Благодаря этому бизнес-лидеры получают гораздо большую отдачу от вложенного времени, чем от почти любого другого текста, который я могу придумать. Эти идеи актуальны сегодня, как и в 1970 году, независимо от того, применяются ли они к компании, политической организации или даже к браку.

Хиршман предлагает два основных способа добиться изменений в организации. Первый, который он классифицирует как экономический, — это уход (exit). Клиенты делают это постоянно. Качество падает, обслуживание ухудшается, цены растут, и люди начинают покупать у конкурентов. Итога тоже два — либо руководство осознает происходящее и пересматривает свои действия, либо, если уход продолжается, бизнес рушится.

Но есть и несколько менее почитаемый способ добиться изменений: высказаться о них (voice, в русском переводе «голос»). Хиршман характеризует этот метод как политический. Использование «голоса» больше всего бросается в глаза, когда люди на предприятии недовольны его руководством. Клиенты на конкурентном рынке могут легко найти альтернативу, а вот членам организации уход дается сложнее.

Агитировать за изменения изнутри нелегко. Но попытавшись это сделать, вы, возможно, спасете себя от необходимости искать другую работу — не позволите предприятию потопить себя и вашу работу заодно. Уход преобладает там, где у людей есть большой выбор, например, в высококонкурентных компаниях, тогда как в монополиях более значим «голос». Хиршман всегда был знатоком парадоксов, и здесь он также обнаружил один. Большинство менеджеров хотят реализовывать свою программу без вмешательства инакомыслящих или оппонентов, то есть предпочитают, чтобы недовольные уходили, а не высказывали свое мнение. Поэтому предприятия иногда просто обмениваются недовольными работниками, и ничего не улучшается. В таких случаях меньшая конкуренция на самом деле может быть благом и для организации, и для общества, потому что сдвигает баланс с ухода в сторону голоса, что повышает вероятность улучшений.

Хиршман также замечает, что чаще всего уходят потребители, которые больше переживают о продукте, а правительственные организации (которые полагаются на государственный бюджет, а не на прибыль) часто менее чувствительны к уходу. Государственные школы предпочитают уход, а не голос, и в конечном итоге отталкивают семьи вместо того, чтобы что-то изменить.

Хиршмана также завораживал рост индексных фондов, означавший, что несколько крупных фондовых менеджеров контролируют все большие доли в публичных компаниях. В отличие от мелких инвесторов, эти менеджеры не могут выражать недовольство в форме продажи — другими словами, ухода, — потому что это повлечет за собой колебание индекса акций.

«Голос — это единственный способ для недовольных клиентов или участников отреагировать, когда опция ухода недоступна», — говорит Хиршман, отмечая, что одна из самых хрупких организаций — мафия, где подавляются и уход, и голос. «Латиноамериканские власти, — отмечает он, — давно призывали своих политических врагов и потенциальных критиков убраться со сцены добровольно».

Существует мощный фактор, который замедляет уход и усиливает голос: верность (loyalty), которую легче всего понять в национальном контексте. В Америке, когда республиканцы побеждают на национальных выборах, некоторые демократы говорят о переезде в Канаду. В своем разочаровании они заявляют о готовности отказаться от голоса в пользу ухода. Но конечно, верность — дому, семье, друзьям и стране — мешает большинству уехать. Этот эффект также проявляется в контексте предприятия, о котором вы переживаете даже после ухода, например, бизнес, который вы сами создали, или организация, которая имеет особое социальное значение (газета или университет).

Лидеры, обратите внимание: есть веские причины для поощрения как голоса, так и верности. Правильно использованный (и услышанный) голос может предотвратить уход и дать ценную информацию о необходимых изменениях. Однако в эпоху социальных сетей, правовых ограничений и нетерпимости к рабочей тирании менеджеры должны также признать, что какофония голосов может быть разрушительной, и их хор может привести к свержению лидера.

Хиршман говорит, что экономисты, сосредоточенные на рынках, склонны отдавать предпочтение уходу, а не голосу, как и американцы: США появились в результате ухода, благодаря людям, покинувших Старый Свет ради Нового. Хиршман написал это до того, как Twitter одарил всех цифровым мегафоном. Но его утверждение, что уход обычно дается легче, чем голос, по-прежнему верно, потому что политика — дело сложное. Голос, по его словам, требует своего рода творчества. Уход может спасти предприятие косвенно, но точно спасает того, кто уходит. Голос влечет за собой обязательства и необходимость верить — что кто-то выслушает, что организацию стоит сохранить, и что есть потенциал для перемен.

Один из наиболее интересных выводов Хиршмана заключается в том, что компаниям необходимо сбалансировать требования голоса с рентабельностью, а не просто стремиться к максимальной прибыли. Компании не могут позволить себе отталкивать важных клиентов. Возможно, именно поэтому концертные промоутеры продают билеты достаточно дешево, чтобы перекупщики тоже могли заработать на перепродаже, а рецептурные лекарства не стоят дороже. В обоих случаях голоса заинтересованных сторон внутри и за пределами предприятия делают невозможной прямолинейное стремление к максимальной прибыли.

Альберт Хиршман не просто любил парадоксы, он сам был одним из них. Его потрясающий биограф Джереми Адельман называет его «прагматичным идеалистом». В книге Exit, Voice and Loyalty мы видим, что Хиршман, чья мольба о голосе контрастирует с его личным опытом ухода, хорошо осознавал противоречия, присутствующие в жизни любой организации. У него был трагический взгляд — человеческие предприятия, как и люди, которые их создают, обречены на провал рано или поздно. И все же он был достаточно оптимистичен, чтобы верить: люди могут влиять на них и делать их лучше. Хиршман знал, как уходить. Но любил громкий голос.

Исследование: почему дети верят в Деда Мороза

Многие люди рассказывают детям о толстом бородатом человеке в красном, который живет в ледяной тундре на вершине мира. Ему поручено судить о нравственной ценности детей во всем мире. У него есть список. Он проверил его дважды. И нет никакой возможности для апелляции. Мы обещаем детям, что в известную дату под покровом ночи он проберется в […] …

Многие люди рассказывают детям о толстом бородатом человеке в красном, который живет в ледяной тундре на вершине мира. Ему поручено судить о нравственной ценности детей во всем мире. У него есть список. Он проверил его дважды. И нет никакой возможности для апелляции.

Мы обещаем детям, что в известную дату под покровом ночи он проберется в дом. И вынесет свой приговор. При подготовке принято ставить и наряжать дома елку (срубленную или искусственную) и оставлять подношения в виде жирного печенья и молока. Затем толстяк повторит этот процесс несколько миллиардов раз при помощи летающих северных оленей.

Почему же дети верят во что-то настолько абсурдное? И что эта вера говорит о том, как дети начинают различать, что реально, а что нет?

Дети рассудительны

Можно было бы подумать, что дети особенно восприимчивы к фантазиям. И хотя это не совсем неправда, дети обычно ведут себя достаточно рассудительно и скептически. И заставить их поверить в фантазии без значительных усилий очень сложно.

В одном исследовании, известном как «Принцесса Алиса», авторы сказали детям, что в комнате находится невидимая и воображаемая принцесса Алиса, которая сидит на соседнем стуле. После этого дети остались одни и получили возможность схитрить при выполнении задачи за вознаграждение. Лишь немногие дети поглядывали в сторону пустого стула, еще меньше помахали руками по тому месту, где якобы должна быть Алиса, и были лишь очень слабые статистические доказательства того, что этот рассказ вообще повлиял на поведение детей — другие авторы, включая меня, не смогли воспроизвести этот эффект.

А есть другое исследование — «Конфетная ведьма». В нем два разных взрослых побывали в школе, рассказали детям о Конфетной Ведьме и показали ее фотографии. Им сказали, что в Хэллоуин Ведьма обменяет их конфеты на игрушку (если они смогут не слопать их — непростая задача для ребенка). Родителям нужно было заранее позвонить Конфетной Ведьме. В результате многие дети поверили в существование Конфетной Ведьмы, а вера некоторых сохранилась и через год.

Основное различие между этими двумя исследованиями заключается в том, сколько усилий приложили взрослые, чтобы убедить детей. Дети довольно чувствительны к усилиям — и не без оснований.

Поступки значат больше, чем слова

Детство — это уникальная жизненная стадия, в которой половое созревание откладывается ради роста мозга и социального обучения. Исторически сложилось так, что единственный способ узнать о чем-то, чего вы непосредственно не испытали, — это полагаться на доказательство. Дети могут различать фантазию и историю, оценивать достоверность доказательств и предпочитают утверждения с научным обрамлением. Дети во многих культурах реже, чем взрослые, дают сверхъестественные объяснения маловероятным событиям. На самом деле дети учатся у взрослых придумывать такие объяснения.

Теория предполагает, что ритуалы могут быть особенно влиятельным видом доказательств. Теория Джо Хенриха о демонстрациях, улучшающих правдоподобие, предполагает, что учащиеся (например, дети), чтобы избежать эксплуатации, должны обращать внимание на образцовые действия — например, взрослых — и пытаться определить, насколько те верят в то, что демонстрируют. При этом дети опираются на то, стали бы взрослые прилагать столько усилий, если их убеждения неискренни. Проще говоря, действия говорят громче, чем слова.

Санта-Клаус как часть Рождества — отличная демонстрация того, что взрослые добровольно участвуют в длительном и затратном культурном ритуале. Санта должен существовать, иначе зачем моим родителям это делать? Хитрость, конечно, в том, что мы снова и снова говорим детям, что елка, рождественские списки, печенье и стаканы молока предназначены для Санты, а не дань традиции.

Создавать веру сложно

Поскольку наша культура пропитана празднованиями Рождества и Нового года, оно считается само собой разумеющимся. А поскольку Санта — это ложь, которую мы говорим детям, мы не принимаем его всерьез. Тем не менее, и Рождество, и Санта могут многое рассказать нам о себе и о том, как мы начинаем понимать реальность.

Санта, Зубная фея и Пасхальный кролик довольно-таки уникальны. Они требуют участия в социальных нормах и культурных ритуалах гораздо больше других сверхъестественных персонажей (за исключением религиозных). Дети не так сильно сбиты с толку тем, что реально, но чувствительны к разнообразию подсказок, которые мы, взрослые, им даем.

И когда речь заходит о Санта-Клаусе или Деде Морозе, мы не только не предъявляем претензии, но и участвуем во многих детальных сценариях, которые выглядят слишком затратными, чтобы быть ложными. Мои предварительные исследования показали, что персонажи, которые чаще всего ассоциируются с ритуалами, считаются самыми реальными — даже более реальными, чем, например, пришельцы и динозавры.

Дети чувствительны к нашим поступкам — пению колядок, установке дома елки, оставлению молока и печенья, — и они участвуют в этом. Результатом становится вера: мама и папа не сделали бы этого, если бы не верили, поэтому Санта должен быть настоящим.

Зачем им меня обманывать?

Асимметричный риск: почему люди стали такими недоверчивыми

Мы все знаем людей, пострадавших из-за своей доверчивости: обманутые покупатели, брошенные влюбленные, отвергнутые друзья. Действительно, большинство из нас попадались на неуместном доверии. Этот личный и чужой опыт приводит нас к убеждению, что люди слишком доверчивы. Но на самом деле мы доверяем недостаточно. Возьмем данные о доверии в Соединенных Штатах (они отражают положение в большинстве богатых […] …

Мы все знаем людей, пострадавших из-за своей доверчивости: обманутые покупатели, брошенные влюбленные, отвергнутые друзья. Действительно, большинство из нас попадались на неуместном доверии. Этот личный и чужой опыт приводит нас к убеждению, что люди слишком доверчивы.

Но на самом деле мы доверяем недостаточно.

Возьмем данные о доверии в Соединенных Штатах (они отражают положение в большинстве богатых демократических стран). Межличностное доверие — оценка того, считают ли люди, что другие в целом заслуживают доверия, — сейчас самая низкая за почти 50 лет. При этом вряд ли люди на самом деле меньше заслуживают доверия, чем раньше: массовое падение преступности за последние десятилетия говорит об обратном. Доверие к средствам массовой информации также находится на рекордно низком уровне, даже несмотря на то, что у ведущих СМИ внушительный (если не безупречный) показатель достоверности.

Между тем доверие к науке сравнительно велико, большинство людей доверяют ученым. Впрочем, в некоторых областях — от изменения климата до вакцинации — часть населения доверяет науке недостаточно, что приводит к разрушительным последствиям.

У социологов есть множество инструментов для изучения того, насколько доверчивы и заслуживают доверия люди. Самый популярный — это игра на доверие, в которой участвуют два человека, как правило, анонимно. Первому участнику дают небольшую сумму денег, скажем $10, и просят решить, какую сумму передать другому участнику. Затем передаваемая сумма утраивается, и второй участник выбирает, сколько вернуть первому. В западных странах доверие вознаграждается: чем больше денег переводит первый участник, тем больше денег отправляет второй участник, и, следовательно, тем больше получает первый. Несмотря на это, первые участники в среднем переводят только половину полученных денег. В некоторых исследованиях был представлен вариант, в котором участники знали этническую принадлежность друг друга. Из-за предрассудков они меньше доверяли определенным группам — израильским мужчинам восточного происхождения (азиатские и африканские иммигранты и их потомки, рожденные в Израиле) или чернокожим студентам в Южной Африке. Им переводили меньше денег, хотя они и доказали, что заслуживают доверия так же, как и более уважаемые группы.

Если люди и институты заслуживают больше доверия, чем получают, почему мы этого не видим? Почему мы не слишком доверяем?

В 2017 году социолог Тошио Ямагиши любезно пригласил меня в свою квартиру в Мачиде, городе в столичном районе Токио. Он чувствовал себя слабо из-за рака, который унес его жизнь несколько месяцев спустя, но сохранил юношеский энтузиазм к исследованиям и острый ум. Мы обсуждали его идею, которая имеет важные последствия в рассматриваемом вопросе: информационная асимметрия между доверием и недоверием.

Доверяя кому-то, вы в конечном итоге понимаете, оправдано ли ваше доверие или нет. Знакомый спрашивает, можно ли остановиться у вас дома на несколько дней. Если вы согласитесь, вы узнаете, хороший ли он гость. Коллега советует вам новое приложение. Если вы примете совет, то узнаете, работает ли новый софт лучше, чем тот, к которому вы привыкли.

И напротив, не доверяя, вы чаще всего никогда не узнаете, можно ли было доверять. Если вы не пригласите знакомого, то не узнаете, хороший он гость или нет. Если не примете совет коллеги, не узнаете, лучше ли новое приложение, чем прежнее, и, следовательно, дает ли ваша коллега хорошие советы в этой области.

Эта информационная асимметрия означает, что мы узнаем больше, доверяя, чем не доверяя. Более того, доверяя, мы узнаем что-то не только о конкретных людях, но и о типах ситуаций, в которых нам нужно выбрать: доверять или нет. Мы получаем больше, доверяя.

Ямагиши и его коллеги продемонстрировали преимущества доверия. Их эксперименты были похожи на игры на доверие, но участники могли общаться друг с другом, прежде чем принять решение о переводе денег. Наиболее доверчивые участники лучше понимали, кому можно доверять, то есть кому можно перевести деньги.

В других сферах мы наблюдаем такую же картину. Люди, которые больше доверяют СМИ, лучше осведомлены о политике и новостях. Чем больше люди доверяют науке, тем более они начитаны. Даже если это доказательство остается корреляционным, в этом есть смысл: люди, которые доверяют больше, лучше разбираются, кому можно доверять. В доверии, как и во всем остальном, совершенство приходит с практикой.

Выводы Ямагиши дают нам основания для доверия. Но тогда головоломка усложняется: если доверие дает такие возможности, мы должны доверять слишком сильно, а не недостаточно. По иронии судьбы, причина, по которой мы должны доверять больше — тот факт, что мы получаем больше информации от доверия, чем от его отсутствия, — может сделать так, что мы будем доверять меньше.

Когда наше доверие подорвано — если мы доверились тому, кому не следовало, — последствия очевидны, и наша реакция варьируется от раздражения до ярости и отчаяния. Пользу — то, что мы узнали благодаря ошибке, — легко упустить из виду. В отличие от этого, последствия того, что мы не поверили тому, кому следовало доверять, как правило, почти невидимы. Мы не узнаем дружбы, которая могла бы сложиться (если бы мы позволили своему знакомому погостить у нас). Мы не увидим, насколько полезными могли быть некоторые советы (так как не воспользовались советом коллеги о новом приложении).

Мы недостаточно доверяем, потому что цена ошибочного доверия слишком очевидна, в то время как польза (вынесенные уроки) от него, а также цена ошибочного недоверия в значительной степени скрыты. Мы должны учитывать это: подумайте о том, чему мы можем научиться, если будем доверять, о людях, с которыми можем подружиться, о знаниях, которые можем получить.

Давать людям шанс — не просто правильно. Это также весьма разумно.

Правило 3,5%: как меньшинство меняет мир

В 1986 году миллионы филиппинцев вышли на улицы Манилы с мирным протестом и молитвой в движении Народной власти. Режим Маркоса был свергнут через четыре дня. В 2003 году народ Грузии сместил Эдуарда Шеварднадзе в результате бескровной Революции роз, в ходе которой протестующие ворвались в здание парламента, держа в руках цветы. Ранее в том же году […] …

В 1986 году миллионы филиппинцев вышли на улицы Манилы с мирным протестом и молитвой в движении Народной власти. Режим Маркоса был свергнут через четыре дня.

В 2003 году народ Грузии сместил Эдуарда Шеварднадзе в результате бескровной Революции роз, в ходе которой протестующие ворвались в здание парламента, держа в руках цветы.

Ранее в том же году президенты Судана и Алжира объявили, что уйдут в отставку после десятилетий пребывания у власти — в результате мирных кампаний сопротивления.

В каждом случае гражданское сопротивление простых представителей общественности взяло верх над политической элиты, добившись радикальных перемен.

Есть, конечно, много этических причин использования ненасильственных стратегий. Но убедительные исследования политолога из Гарвардского университета Эрики Ченовет подтверждают, что гражданское неповиновение — это не только моральный выбор, это также самый действенный способ влияния на мировую политику.

Изучив сотни кампаний последнего столетия, Ченовет обнаружила, что ненасильственные протесты в два раза чаще достигают своих целей, чем насильственные. И хотя конкретная динамика развития зависит от многих факторов, она продемонстрировала: чтобы добиться серьезных политических изменений, нужно, чтобы в акциях протеста активно участвовало около 3,5% населения.

Заметно влияние Ченовет на недавние протесты движения Extinction Rebellion, основатели которого говорят, что были вдохновлены ее результатами. Так как же она пришла к этим выводам?

Излишне говорить, что исследования Ченовет основаны на философии многих влиятельных личностей на протяжении истории. Афроамериканская аболиционистка Соджорнер Трут, активистка избирательного права Сьюзен Б. Энтони, индийский борец за независимость Махатма Ганди и американский защитник гражданских прав Мартин Лютер Кинг — все они считали мирный протест влиятельной силой.

Тем не менее, Ченовет признает, что начиная исследования в середине 2000-х годов, она довольно скептически относилась к тому, что в большинстве ситуаций ненасильственные действия могут быть более эффективными, чем вооруженные конфликты. Будучи аспиранткой Университета Колорадо, она потратила годы на изучение факторов, способствующих росту терроризма. Однажды ее пригласили на научный семинар, организованный Международным центром ненасильственных конфликтов (ICNC), некоммерческой организацией, базирующейся в Вашингтоне. На семинаре было представлено много убедительных примеров мирных протестов, ведущих к длительным политическим изменениям, в том числе протесты Народной власти на Филиппинах.

Но Ченовет была удивлена, обнаружив, что никто не сравнил показатели успеха ненасильственных и насильственных протестов. «Этот скептицизм насчет того, что ненасильственное сопротивление может действительно привести к крупным преобразованиям в обществе, мотивировал меня», — говорит она.

Совместно с исследовательницей из ICNC Марией Стефан Ченовет изучила обширную литературу по гражданскому сопротивлению и социальным движениям с 1900 по 2006 год — набор данных затем подтвердили другие эксперты в этой области. В первую очередь они рассматривали попытки смены режима. Движение считалось успешным, если полностью достигало своих целей — либо сразу, либо в течение года после пика активности. А изменение режима в результате иностранного военного вмешательства успешным не считалось. Помимо этого кампания признавалась насильственной, если совершались взрывы, похищения людей, разрушение инфраструктуры или наносился какой-либо другой физический вред людям или имуществу.

«Мы довольно жестко оценивали ненасильственное сопротивление как стратегию», — говорит Ченовет. (Критерии были настолько строгими, что движение за независимость Индии не рассматривалось в качестве доказательства в пользу ненасильственного протеста в анализе Ченовет и Стефан — поскольку решающим фактором считалось истощение британских военных ресурсов, даже если сами протесты также оказали огромное влияние.)

К концу этого процесса они собрали данные по 323 насильственным и ненасильственным кампаниям. И их результаты — которые были опубликованы в книге «Почему гражданское сопротивление работает: стратегическая логика ненасильственного конфликта», — поразительны.

Сила в цифрах

В целом ненасильственные кампании в два раза чаще оказывались успешными, чем кампании с применением насилия: они приводили к политическим изменениям в 53% случаев по сравнению с 26% для насильственных акций протеста.

Частично этот результат объясняется разницей в количестве участников. Ченовет утверждает, что ненасильственные кампании имеют больше шансов на успех, потому что могут привлечь гораздо больше участников из гораздо более широких слоев населения, что может привести к серьезным сбоям, парализующим нормальную городскую жизнь и функционирование общества.

Из 25 крупнейших кампаний, которые они изучали, 20 были ненасильственными, и 14 из них явно достигли успеха. В среднем ненасильственные кампании привлекали в четыре раза больше участников (200 тысяч в расчете на кампанию), чем насильственные (50 тысяч).

Например, кампания Народной власти против режима Маркоса на Филиппинах привлекла два миллиона участников, в то время как бразильское восстание в 1984 и 1985 годах — один миллион, а Бархатная революция в Чехословакии в 1989 году — 500 тысяч участников.

«Количество действительно важно для наращивания сил, чтобы создать серьезную проблему или угрозу для укоренившихся властей или оккупантов», — говорит Ченовет, и ненасильственный протест, кажется, лучший способ получить такую широкую поддержку.

Когда около 3,5% всего населения начинает активно участвовать, успех кажется неизбежным.

«Не было ни одной кампании, которая провалилась после того, как достигла участия 3,5% населения во время пикового события», — говорит Ченовет. Это явление она назвала «правилом 3,5%». Помимо движения Народной власти его подтверждают Поющая революция в Эстонии в конце 1980-х годов и Революция роз в Грузии в начале 2003 года.

Ченовет признает, что изначально была удивлена результатами. Но теперь она приводит множество причин, по которым ненасильственные протесты получают такой высокий уровень поддержки. Наиболее очевидная — в насильственных протестах не участвуют люди, которые ненавидят кровопролитие и боятся его, тогда как мирные протестующие сохраняют моральное превосходство.

Ченовет отмечает, что для участия в ненасильственных протестах меньше физических барьеров. Вам не нужно быть спортивным и здоровым, чтобы участвовать в забастовке, в то время как насильственные кампании, как правило, опираются на поддержку физически здоровых молодых людей. И хотя многие формы ненасильственных акций протеста также несут в себе серьезные риски — вспомните события в Китае на площади Тяньаньмэнь в 1989 году, — Ченовет утверждает, что мирные кампании, как правило, легче обсуждать открыто, что означает, что новости об их появлении могут охватить более широкую аудиторию. Насильственные движения, напротив, требуют поставки оружия и чаще организуются скрыто, из-за чего не всегда могут достучаться до широких слоев населения.

Благодаря широкой поддержке населения ненасильственные кампании также с большей вероятностью получат поддержку среди полиции и военных — тех самых групп, на которые правительство опирается для наведения порядка.

Во время мирной уличной акции протеста миллионов людей сотрудники сил безопасности опасаются, что члены их семей или друзья окажутся в толпе, а это означает, что они не смогут подавить движение. «Или, смотря на [количество] вовлеченных людей, они могут прийти к выводу, что корабль пошел ко дну, и они не хотят утонуть вместе с ним», — говорит Ченовет.

С точки зрения конкретных стратегий, всеобщие забастовки, «вероятно, один из самых мощных, если не самый мощный способ мирного сопротивления», говорит Ченовет. Но они могут дорого стоить участникам, тогда как другие формы протеста могут быть полностью анонимными. Она вспоминает бойкот потребителей в Южной Африке эпохи апартеида, когда многие чернокожие граждане отказывались покупать товары у компаний, которыми владели белые. В результате среди белой элиты страны разразился экономический кризис, который способствовал прекращению сегрегации в начале 1990-х годов.

«У мирного сопротивления больше вариантов участия, которые не подвергают людей большой физической опасности, по сравнению с вооруженным восстанием, особенно по мере роста численности участников, — говорит Ченовет. — Методы ненасильственного сопротивления часто более заметны, так что людям легче узнать, как принять непосредственное участие и как координировать свою деятельность для максимальной дестабилизации».

Магическое число?

Конечно, это очень общие закономерности, и мирные восстания все равно проваливались в 47% случаев, несмотря на то, что были в два раза успешнее насильственных конфликтов. Как пишут в книге Ченовет и Стефан, иногда это происходило потому, что они не получали достаточной поддержки или импульса, чтобы «разрушить основополагающие силы противника и устоять перед лицом репрессий». Но некоторые относительно крупные ненасильственные протесты также потерпели неудачу, например, протесты против коммунистической партии в Восточной Германии в 1950-х годах, которые привлекли 400 тысяч участников (около 2% населения) на пике, но все же не привели к переменам.

По данным Ченовет кажется, что преодоление порога в 3,5% населения практически гарантирует успех мирных протестов, но это не всегда возможно. В Великобритании эта цифра будет составлять 2,3 млн человек, активно участвующих в движении (примерно в два раза больше населения Бирмингема, второго по величине города Великобритании), в США — 11 млн граждан, больше, чем население Нью-Йорка.

Однако факт остается фактом: мирные кампании — это единственный надежный способ поддержания такого рода взаимодействия.

Первоначальное исследование Ченовет и Стефан было впервые опубликовано в 2011 году, и с тех пор его результаты привлекли большое внимание. «Трудно переоценить, насколько сильно они повлияли на эту область исследований», — говорит Мэтью Чендлер, который занимается исследованием гражданского сопротивления в Университете Нотр-Дам в Индиане.

Изабель Брамсен, которая изучает международные конфликты в Университете Копенгагена, согласна с тем, что результаты Ченовет и Стефан убедительны. «Сегодня в этой области непреложная истина, что ненасильственные подходы гораздо более успешны, чем насильственные», — говорит она.

Что касается «правила 3,5%», она отмечает, что хотя 3,5% составляют небольшое меньшинство, такой уровень активного участия, вероятно, означает, что многие люди молчаливо поддерживают протестантов.

Эти исследователи теперь пытаются лучше разобраться в факторах, которые могут привести к успеху или провалу движения. Например, Брамсен и Чендлер подчеркивают важность единства демонстрантов.

В качестве примера Брамсен указывает на неудавшееся восстание в Бахрейне в 2011 году. Первоначально в кампании участвовало много протестующих, но она быстро распалась на конкурирующие фракции. Потеря единства, по мнению Брамсен, в конечном итоге помешала движению набрать достаточный импульс, чтобы добиться изменений.

В последнее время Ченовет сконцентрирована на акциях протеста в США, таких как движение Black Lives Matter и «Женский марш» в 2017 году. Она также интересуется движением Extinction Rebellion, которое недавно стало популярным благодаря шведской активистке Грете Тунберг. «Они противостоят большой инерции, — говорит она. — Но я думаю, у них невероятно продуманная стратегия. И они, кажется, хорошо понимают, как развиваться и просвещать при помощи кампаний мирного сопротивления».

Ченовет выступает за то, чтобы учебники истории уделяли больше внимания ненасильственным кампаниям, а не военным действиям. «Так много историй, которые мы рассказываем друг другу, сфокусированы на насилии — и даже если это полная катастрофа, мы все же найдем способ увидеть в ней победы». При этом мы склонны игнорировать успех мирного протеста, говорит она.

«Обычные люди все время участвуют в поистине героической деятельности, которая на самом деле изменяет лицо мира — и они также заслуживают, чтобы на них обратили внимание и воздали им должное».

Исследование: как эмпатия приводит к поляризации в обществе

Есть люди, которые полагают, что политическая поляризация, которая сейчас охватила многие страны, начнет, наконец, спадать, если представители разных партий будут проявлять больше сочувствия. Но на прошлой неделе American Political Science Review опубликовал исследование, которое показало, что «эмпатия не уменьшает идеологической вражды в электорате и в некоторых отношениях даже усугубляет ее». Исследование состояло из двух частей. […] …

Есть люди, которые полагают, что политическая поляризация, которая сейчас охватила многие страны, начнет, наконец, спадать, если представители разных партий будут проявлять больше сочувствия. Но на прошлой неделе American Political Science Review опубликовал исследование, которое показало, что «эмпатия не уменьшает идеологической вражды в электорате и в некоторых отношениях даже усугубляет ее».

Исследование состояло из двух частей. В первой части американцы, получившие высокие баллы по шкале эмпатии, продемонстрировали более высокий уровень «аффективной поляризации», определяемый как разница между рейтингами, которые они дали своей и противоположной партии. Во второй части студентам показали новость о визите спикера от противоположной партии в кампус университета. Студенты, которые набрали больше баллов по шкале эмпатии, чаще приветствовали попытки отказать оратору в площадке.

Дальше — больше. Этим участникам с высоким уровнем эмпатии больше радости приносили сообщения о том, что студенты, выступающие против этой речи, избили случайного наблюдателя, симпатизировавшего оратору. Да-да, согласно этому исследованию, эмпатичные люди склонны к злорадству.

Это исследование чрезвычайно важно, хотя и не потому, что оно меняет парадигму и проливает радикально новый свет на наше затруднительное положение. Как отмечают авторы, их выводы во многом согласуются с выводами других ученых в последние годы. Но представление об эмпатии, которое возникает из этой растущей массы работ, не слишком распространено среди общественности. И общественное понимание этого может иметь решающее значение для смягчения политической поляризации.

Как и многие прошлые исследования, эта работа измеряет уровень «эмпатической озабоченности» людей. Участников спрашивали, насколько сильно они согласны или не согласны с серией из семи утверждений, таких как «Я часто испытываю теплые чувства и обеспокоенность по отношению к людям, которым повезло меньше, чем мне». Если это кажется странным, что люди, которые идентифицируют себя с таким утверждением, могут получать удовольствие от того, что кого-то поколотили во время акции протеста, возможно, поможет еще более явный парадокс.

Представьте, как эти люди, признающиеся в сочувствии, слышат о смерти лидера ИГИЛ Абу Бакра аль-Багдади в прошлом месяце. Нельзя отрицать, что в день своей смерти Багдади был в некотором смысле «менее удачливым», чем они, но ожидаете ли вы, что они испытывают к нему «нежные чувства и обеспокоенность»? И были бы вы удивлены, если бы они заявили, что, на самом деле, были воодушевлены его гибелью?

То, что кажется очевидным в случае Багдади — что люди не проявляют сочувствие без разбора, — оказывается, применимо и в менее экстремальных случаях, не связанных с террористическими лидерами. Различные ученые находили «разрыв эмпатии» между «своей группой» и «чужой группой» в разных контекстах. В одном исследовании футбольные фанаты проявляли больше беспокойства по поводу боли, которую испытывают фанаты их любимой команды, чем болельщики команды-соперника.

Конечно, выводы этого нового исследования заключаются не просто в том, что люди мало сочувствуют тому, кто находится вне их социальной группы. Работа показывает, что люди с высоким уровнем эмпатии относятся к этой другой группе менее благосклонно (по сравнению с их собственной группой), чем люди с низким уровнем эмпатии, и что они могут даже получать больше удовольствия от страданий некоторых «чужаков». И тут также очень показателен случай с Багдади.

В конце концов, американцы с высоким уровнем эмпатии, по-видимому, более остро чувствовали страдания членов их группы, которые были обезглавлены на камеру бандой Багдади. И это могло трансформироваться в более сильную антипатию к «чужой» группе и ее лидеру. (Свои яркие выступления о штурме президент Трамп приправил воспоминаниями о обезглавливании, как будто заставляя аудиторию с большей радостью принять смерть. Осознанно или нет, он использовал тот факт, что сочувствие в группе может поднять недоброжелательность по отношению к другой группе.)

Авторы исследования APSR — Элизабет Симас и Скотт Клиффорд из Университета Хьюстона и Джастин Киркланд из Университета Вирджинии, — имеют в виду такую динамику, когда пишут: «Поляризация — это не следствие отсутствия эмпатии среди публики, а продукт предвзятых вариантов нашего сочувствия».

Или в более общей формулировке, одобренной покойным американским ученым Ричардом Александером: оборотная сторона «внутригрупповой дружбы» — «межгрупповая вражда».

Александер был биологом. Он полагал, что наши чувства и схемы их использования были сформированы естественным отбором в соответствии с простым принципом: генетически обусловленные тенденции, которые способствовали выживанию и распространению генов наших предков, — это тенденции, которые мы унаследовали (независимо от того, приносят ли они такой же эффект в современной среде). Эти тенденции составляют человеческую природу.

В свете этого вполне естественно, что наши самые прекрасные эмоции — любовь, сострадание, сочувствие — будут использоваться избирательно, тактически. И вполне естественно, что это тактическое использование может привести к углублению ненависти и насилия. Помощь в распространении генов может быть неприятным делом.

Александер, как и многие дарвинисты, также считал, что наше частое игнорирование тактической логики, управляющей чувствами, само по себе — часть человеческой природы. Оно было одобрено естественным отбором, потому что такой радужный взгляд на собственные мотивы имеет свои плюсы. Вы можете заявлять, что «Я считаю, что страдать должны только плохие люди», не добавляя «иногда люди должны страдать, потому что их группа «чужая» для меня». Наши гены, писал Александер, вводят нас в заблуждение, убеждая, что мы «законопослушные, добрые, альтруистические души».

Новое исследование в APSR частично рассматривает это заблуждение. Когда люди, которые принимают участие в опросе по эмпатии из семи пунктов, размышляют об уровне эмпатии, они, скорее всего, концентрируются на тех случаях, когда проявляли сочувствие. Они, вероятно, не обдумывают тот факт, что не испытывают сочувствия к таким, как Багдади, и мало сочувствуют, если вообще сочувствуют, таким как Трамп или спикер Конгресса Нэнси Пелоси. Им может даже не прийти в голову, что Трамп или Пелоси (или их последователи) заслуживают лучшего. Таким образом, оценивая собственную эмпатию, они не снимают себе баллы за этот пробел.

Связь между внутригрупповой дружбой и межгрупповой враждой работает в обоих направлениях. Как первое может усилить второе, так и второе — улучшить первое. Как обычно, эта динамика наиболее заметна в крайних случаях: спросите жителей Нью-Йорка, как они относятся к другим жителям Нью-Йорка, на следующий день после 11 сентября по сравнению с днем накануне. Но это также очевидно в повседневной политике. Возмущение Трампом укрепляет связи между его противниками.

И это еще не конец. Эти укрепленные связи могут поддерживать или даже усиливать антипатию к Трампу и его сторонникам. А эта антипатия может затем укрепить связи между сторонниками Трампа, поддерживая или даже повышая антипатию к… и так далее.

Такие циклы обратной связи служат одной из причин того, что политическую поляризацию, когда она начинается, так трудно остановить, не говоря уже о том, чтобы повернуть вспять.

Могло бы помочь, если бы мы все научились менее слепо следовать эмоциям. В книге «Против эмпатии» психолог Йельского университета Пол Блум, документируя, как эмпатия может сбить нас с пути, рекомендует «рациональное сострадание» — вдумчивое, рефлексивное использование аффилиативных чувств, основанное на хорошо информированном скептицизме в отношении более инстинктивных моделей использования.

К сожалению, это очень сложно. Одно дело — принять доказательства, что люди менее хороши, чем они думают. И другое, учитывая природную склонность к самообману, которую подчеркивали Александер и другие ученые, по-настоящему считаться с тем фактом, что вы — один из этих людей. В одном исследовании, после того, как экспериментаторы проинформировали людей о различных когнитивных предрассудках (таких, как наша склонность принимать большую ответственность за успехи и меньшую — за неудачи), в среднем участники заявили, что менее склонны к этим предубеждениям, чем средний человек. Не слишком многообещающее начало.

И даже если вы признаете, что вы, вероятно, не лучше, чем средний человек, даже если вы признаете всю глубину своих предубеждений, распознать их в режиме реального времени сложно, учитывая, насколько филигранно они выполняют свою работу. Чувства, которые вызывают межгрупповой конфликт — сочувствие, праведное негодование, лояльность, честь, гордость, месть, ненависть и т. д., — почти всегда кажутся правильными. Поэтому трудно абстрагироваться от них настолько, чтобы подумать, ведут ли они вас в морально оправданном направлении. Я считаю, что может помочь медитация осознанности, но я не утверждаю, что это чудесное лекарство или лучший подход для всех.

В любом случае, хорошим первым шагом на пути к национальному примирению было бы осознание многими людьми: то, что Адам Смит называл «моральными чувствами», не всегда используется должным образом. Один из способов добиться этого признания — познакомиться с длинным списком академической литературы по эмпатии, в котором это новое исследование — всего лишь последняя, тревожная статья.

«Это просто придуманные должности»: булшит-экономика от Дэвида Грэбера

Считаете ли вы свою работу бессмысленной в глубине души? Если да, то вы столкнулись с тем, что антрополог Дэвид Гребер называет «булшит-работа». Гребер — профессор Лондонской школы экономики — написал новую книгу под названием Bullshit Jobs: A Theory. Он утверждает, что миллионы людей по всему миру — служащие, администраторы, консультанты, телемаркетологи, корпоративные юристы, обслуживающий персонал […] …

Считаете ли вы свою работу бессмысленной в глубине души?

Если да, то вы столкнулись с тем, что антрополог Дэвид Гребер называет «булшит-работа». Гребер — профессор Лондонской школы экономики — написал новую книгу под названием Bullshit Jobs: A Theory.

Он утверждает, что миллионы людей по всему миру — служащие, администраторы, консультанты, телемаркетологи, корпоративные юристы, обслуживающий персонал и многие другие — занимаются бессмысленной, ненужной работой и знают об этом.

Так не должно быть, говорит Гребер. Технологии продвинулись до такой степени, что большинство сложных, трудоемких работ могут выполнять машины. Но вместо того, чтобы освободиться от удушающей 40-часовой рабочей недели, мы изобрели целую вселенную бесполезных, внутренне пустых профессий, которые не приносят профессионального удовлетворения.

По крайней мере, именно об этом он пишет в своей книге. Многое из того, о чем он говорит, убедительно, кое-что излишне упрощено, но почти все — интересно. Я решил поговорить с Гребером о его книге и более широком феномене «булшит-работы».

Я хотел понять, как сложилась такая ситуация, есть ли реальные альтернативы, и могут ли люди что-нибудь с этим поделать.

Шон Иллинг: Что такое «булшит-работа»?

Дэвид Гребер: Это работа, существование которой не может объяснить даже человек, который ее выполняет, и ему приходится притворяться, что какая-то причина все-таки существует. Многие люди путают такую работу с дерьмовой работой, но это не одно и то же. Дерьмовая работа — это тяжелая работа, или работа с ужасными условиями или отстойной зарплатой, но чаще всего эти работы очень полезны. На самом деле в нашем обществе чем полезнее работа, тем меньше за нее платят. А вот никчемные, булшит-профессии часто высоко ценятся и хорошо оплачиваются, но при этом они совершенно бессмысленны, и люди, которые делают эту работу, знают это.

Приведите несколько примеров таких профессий.

Корпоративные юристы. Большинство корпоративных юристов тайно верят, что если бы больше не было корпоративных юристов, мир, вероятно, стал бы лучше. То же самое относится и к консультантам по связям с общественностью, телемаркетологам, бренд-менеджерам и бесчисленным специалистам по административным вопросам, которым платят за то, что они сидят, отвечают на телефонные звонки и делают вид, что полезны.

Множество никчемных профессий — это просто придуманные должности среднего звена, не несущие никакой реальной пользы миру, но они существуют, чтобы оправдать карьеру тех, кто их занимает. Но если завтра их не станет, никто и не заметит.

Так и можно понять, что та или иная профессия никчемная. Если внезапно исчезли бы учителя, сборщики мусора, строители, сотрудники правоохранительных органов или кто-то еще, это имело бы значение. Мы заметили бы их отсутствие. Но ненужные должности могут исчезнуть, и никому от этого не будет хуже.

Вы называете эти профессии морально и духовно разъедающими. Что это значит?

Нас учат тому, что люди хотят получать все на халяву, что позволяет легко пристыдить бедных людей и опорочить систему социального обеспечения, потому что все в душе ленивы и хотят просто сидеть на чьей-то шее.

Но правда в том, что многим людям дают много денег за то, что они ничего не делают. Это относится к большинству должностей среднего звена, о которых я говорю, и люди, выполняющие эту работу, совершенно несчастны, потому что знают, что их работа абсолютно никчемная.

Я думаю, что большинство людей хотят верить, что приносят какую-то пользу миру, и если лишить их этой возможности, они сходят с ума или становятся тихо несчастными.

Что интересно, такого результата мы меньше всего могли ожидать в капиталистической системе. Свободный рынок должен устранять неэффективные, ненужные рабочие места, а происходит обратное. У нас есть все эти профессии, которые на самом деле не должны существовать, но так или иначе существуют, и, возможно, просто потому, что людям нужно что-то делать, поэтому мы продолжаем придумывать булшит-профессии, чтобы поддерживать их занятость. Но я спрошу вас: что, черт возьми, случилось?

Это действительно интересная вещь. Этого можно было ожидать в системе советского типа, где человек должен быть занят, должен работать, независимо от того, существует ли в этом потребность. Но такого не должно происходить в системе свободного рынка.

Я думаю, что одна из причин — это огромное политическое давление, требующее создавать рабочие места. Мы принимаем идею, что богатые люди создают рабочие места, и чем больше у нас рабочих мест, тем лучше. Неважно, приносят ли эти рабочие места пользу. Мы просто считаем, что чем больше рабочих мест, тем лучше.

Мы создали целый класс лакеев, которые по сути существуют, чтобы делать лучше жизнь по-настоящему богатых людей. Богатые люди разбрасываются деньгами, платят людям, чтобы те сидели без дела, добавляли им славы и учились видеть мир с точки зрения представительского класса.

Многие из реальных, не никчемных рабочих мест, работ, которые действительно полезны и необходимы, были потеряны из-за автоматизации, и они были намного более тяжелыми и утомительными, чем сегодняшние ненужные профессии. Действительно ли это плохо, что их заменили?

Ну, их также можно заменить отсутствием работы. Великие экономические мыслители, к примеру, Джон Мейнард Кейнс, предсказывали, что благодаря развитию технологий к концу столетия мы будем работать только 15 часов в неделю, но этого не произошло. Вместо этого мы просто продолжали придумывать рабочие места.

Но что, если бы мы признали, что технологии могут выполнять множество важных задач, и просто работали меньше? Что, если бы мы просто тратили больше времени на то, что действительно хотим делать, вместо того, чтобы сидеть в офисе и делать вид, что работаем, по 40 часов в неделю?

То же самое говорил Маркс в XIX веке. По его словам, у нас порочная и несправедливая система, которая поддерживается порочными и несправедливыми ценностями, но эта система сохраняется, потому что люди, страдающие больше всего, злятся не на тех людей, и если бы мы только могли избавиться от всего этого и освободить людей, они могли бы проводить свои дни, ловя рыбу или создавая произведения искусства или что-то еще, и мы все были бы счастливее. Но это теория, хотя и прекрасная.

Без сомнений, и я не отрицаю марксистских аспектов моей теории. Одна из частей книги посвящена тому, что система воспроизводит сама себя, потому что это отвечает интересам правящего класса. Меня называют теоретиком заговора за это, но я не так это понимаю. Нам нужен заговор, чтобы избавиться от этого.

Я думаю, что эта система создает абсурдные формы недовольства, когда люди фактически обижаются на других людей, у которых есть реальная работа. Вы видите это в Европе на примере программ жесткой экономии после финансового краха. Все твердят, что нужно затянуть потуже ремни — кроме тех парней, которые вызвали катастрофу. Они по-прежнему получают свои бонусы, а водители скорой помощи, медсестры и учителя приносятся в жертву.

Это безумная логика, и достается всегда людям, которые наиболее уязвимы, которые выполняют тяжелую и необходимую работу.

Здесь есть над чем поразмышлять, но я хочу остановиться на исходной точке: идея заключается в том, что люди станут счастливее, если избавиться в мгновение ока от этих никчемных профессий.

Я антрополог, и я могу сказать вам, что есть много обществ, где люди работают три или четыре часа в день. Большинство крестьянских обществ, к примеру. Вы работаете по 12 часов в день во время сбора урожая, а в межсезонье — по два или три часа. Средневековый крепостной работал меньше, чем мы, и то же самое можно сказать о племенных обществах по всему миру.

Мы представляем, что если отобрать у людей работу, они просто будут сидеть, пить пиво, смотреть телевизор целый день и впадут в депрессию. Но у нас просто нет опыта обладания свободным временем, тогда как в обществах, у которых есть, занимаются самыми разными видами деятельности.

Правильно, но у этих других обществ радикально отличающиеся культуры и ценности, так что все не так просто. Но я вернусь к этому через секунду. Мне кажется, что вы хотите мир, в котором занятые богатые люди спонсируют безработных небогатых людей — так?

Я не надеюсь, что это возможно. Я хочу мир, где обеспечены базовые потребности. Я призываю к базовому доходу, но это не обязательно должен быть базовый доход. Я просто хочу, чтобы люди были вольны сами решать, какой вклад они хотят внести, и я определенно хотел бы сократить количество бестолковой работы.

Но называть это спонсорством не совсем правильно, потому что нельзя измерить то, что делают люди. Вот почему я говорю о людях, которые ухаживают за другими. Многие ценности, которые производятся в обществе, примерно половина, производят люди, которым за это фактически не платят. Я думаю о людях, которые занимаются домашним хозяйством или выполняют важную волонтерскую работу или приносят какую-то иную жертву — и в нашей нынешней экономической системе они не получают никакого вознаграждения.

Людям по-прежнему нужно платить за выполнение важной инженерной, медицинской, научной или других необходимых работ, но мы должны скорректировать свои ценности, чтобы признать, что существует множество способов внести вклад в развитие общества, и многие из них мы попросту не считаем «работой».

Вот почему мне непонятно: у нас есть эта сложная экономическая система, для поддержания которой требуется чрезвычайно сложная бюрократия. Кроме того, мы создали культуру, которая усиливает это самыми разными способами, а культуры не меняются легко и быстро. Поэтому мы не можем перейти из того мира, который у нас есть, в мир, который вы хотите, без полного изменения парадигмы, и я понятия не имею, как этого добиться.

Я революционер. Я считаю, что нам нужен сдвиг парадигмы, и многие люди постепенно осознают это. Они раздражены и разочарованы статус-кво, но они не видят пути в другой мир или другую систему.

Так вы революционер? Означает ли это, что вы хотите сжечь все и начать с нуля?

Никто никогда не начинает с нуля, и у большинства успешных революционеров есть глубокие традиции, на которые можно опереться. Но я верю, что мы должны творчески задуматься о системах, которые в корне отличаются. История знает случаи перемен. В последние 30–40 лет нас учили, что воображению не место в политике или экономике, но это тоже ерунда.

Скажем, кто-то прочитает это и подумает: «Да, вы правы, моя работа — фуфло». Что им делать? Что нам делать?

Нам нужно изменить то, что мы ценим. Я думал, что движение Occupy Wall Street могло стать началом чего-то подобного. Люди просыпались и понимали, что хотят сделать что-то полезное, хотят помочь другим. Они понимали, что что-то не так, когда ты идешь в образование или в социальную защиту, а к тебе плохо относятся и мало платят.

Я думаю, нам нужно восстание «класса заботы» — людей, которые заботятся о других и о справедливости. Нам нужно подумать о том, как создать новое общественное движение и изменить то, что мы ценим в нашей работе и жизни.

Люди чувствуют, что делает работу стоящей, в противном случае они не смогли бы понять, что то, чем они сейчас занимаются, — это булшит. Нам нужно придать этому больше ясности, объединиться с другими людьми, которые хотят того же. Это политический проект, который мы все можем поддержать.

Помойные обезьяны: как павианы повторили путь западной цивилизации

Профессор биологии Стэнфордского университета Роберт Сапольски десятки лет изучает жизнь приматов в Восточной Африке. Долгое время наблюдения велись в девственных условиях. Но однажды все изменилось. О том, как повлияло дыхание цивилизации на жизнь стаи павианов, и можно ли увидеть в этом однозначный вред или однозначную пользу, Роберт Сапольски рассуждает в своей книге «Игры тестостерона». Когда […] …

Профессор биологии Стэнфордского университета Роберт Сапольски десятки лет изучает жизнь приматов в Восточной Африке. Долгое время наблюдения велись в девственных условиях. Но однажды все изменилось. О том, как повлияло дыхание цивилизации на жизнь стаи павианов, и можно ли увидеть в этом однозначный вред или однозначную пользу, Роберт Сапольски рассуждает в своей книге «Игры тестостерона».

Когда вы в последний раз вспоминали о Жан-Жаке Руссо? Он описывал благородного дикаря — свой идеалистический образ человечества в его первобытном великолепии, когда жизнь была простой, невинной и естественной. Не то чтобы мы отрицали представления Руссо, но среди суеты и амбиций поколения «Я» уже не модно задумываться о возможном моральном превосходстве первобытных людей.

А вот их возможное физическое превосходство беспокоит нас намного больше: здесь взгляды Руссо не теряют актуальности. Общество, которое тратит миллиарды долларов на медицину, спортивно-оздоровительные клубы и внешнюю красоту, хочет знать: как обстояли дела с физическим здоровьем у первобытного человека? В чем секрет их тренировок и диет? Какой уровень холестерина был у обитателей Эдемского сада?

Многие считают, что в некоторых вещах первобытным людям повезло больше, чем нам. Если не считать несчастных случаев, инфекций и детских болезней, нашим предкам жилось не так уже плохо. В статье 1985 года в New England Journal of Medicine врачи и антропологи Стэнли Бойд Итон и Мелвин Коннер провели тщательную работу по восстановлению вероятной диеты наших предков из палеолита и пришли к выводу, что все сводится к рациону, богатому клетчаткой, в котором было мало соли и жира.

По словам антропологов, похожим образом дело обстоит и у охотников-собирателей в пустыне Калахари (в образе жизни которых, как предполагается, немногое изменилось с древних времен). Например, у бушменского племени кунг не встречаются некоторые недуги, которые мы считаем нормальной частью человеческого старения: не падает острота слуха, не повышаются кровяное давление и уровень холестерина, не развиваются сердечные заболевания. А мы сидим со своими язвами, повышенным давлением и задубелыми артериями, и все труднее избегать неудобных подозрений, что нас изгнали из метаболического рая.

В последние десять лет я наблюдал за группой наших ближайших родственников, которых изгнали из их собственного первобытного метаболического рая — в пищевой упадок, похожий на наш. Я говорю о павианах, которых изучаю каждое лето в национальном парке Масаи Мара на равнине Серенгети в Кении. В основном меня интересует взаимосвязь их социального поведения и позиции в иерархии, объем их социального стресса и физиологические реакции на него. Чтобы исследовать эти вопросы, приходится совмещать обширные поведенческие наблюдения с простыми лабораторными тестами: брать у животных кровь, изменять уровень гормонов, следить за кровяным давлением и проводить прочие клинические тесты, чтобы понять, как работает организм. И в процессе этой полевой обстановки возникает тревожная тень Руссо.

Проводить исследования в Масаи Мара — прекрасно. Хорошо там и быть павианом — идиллическая саванна, одно из последних нетронутых убежищ диких животных. Стада антилоп бродят по открытым равнинам, львы нежатся под широкими кронами акаций, жираф и зебра бок о бок пьют из ручья. Масаи Мара неизбежно стал приманкой и для туристов — отсюда все обычные затруднения, возникающие, когда толпы людей устремляются в бывшую девственной глушь.

Одна из главных проблем здесь, как и во всех наших национальных парках, — что делать с мусором. Пока что придумали сваливать его в большие ямы, примерно 1,5 метра глубиной и 10 метров шириной, скрытые среди деревьев в отдаленных уголках. Ямы наполнены мусором и остатками еды, гниющими на тридцатиградусной жаре, они засижены мухами, вокруг кружат гиены и хищные птицы — в общем, смахивает на сюжет с картины Иеронима Босха. И лет десять назад одна из стай павианов получила на своей территории как раз такой Сад земных наслаждений.

Для павианов это был важный поворот судьбы — приматологический аналог выигрыша в лотерею. Добывать еду — одна из главных задач в жизни любого дикого животного, и средний павиан Серенгети проводит 30–40% дня в поисках корма: лазит по деревьям, чтобы добраться до плодов и листьев, копает землю в поисках клубней, проходит по 5, а то и 10 миль к источнику пищи. Их диета аскетична: фиги, оливки, луговая трава, стебли осоки, клубни, луковицы, стручки растений. Они редко охотятся или подбирают падаль: мяса в их рационе меньше 1%. Обычная диета павиана содержит очень много клетчатки, мало сахара и холестерина.

Для стаи нуворишей со Свалки жизнь резко изменилась. В 1978 году, когда я начал наблюдать за ними, они только открыли для себя свалку и иногда бегали туда за едой. К 1980-му вся стая — около восьмидесяти животных, от 25-летних взрослых до новорожденных малышей — перебралась жить в рощу, окружающую свалку. Вместо того чтобы просыпаться на рассвете, эти животные обычно оставались на деревьях, дремали и вычесывали друг друга и поднимались только ко времени приезда грузовика с мусором в 9 утра. Дневная кормежка завершалась за полчаса: полчаса общей суеты над объедками. Но больше всего жизнь павианов изменилась из-за самих объедков.

Однажды во имя науки я натянул резиновые перчатки, вдохнул поглубже и ошеломил водителя грузовика, методично закопавшись в груды гниющего мусора. Конечно, там были совсем не клубни с листьями. Жареная курица или кусок мяса, выброшенные туристом. Слегка подпорченный фруктовый салат, который, вероятно, слишком долго пролежал на солнце. Куски пирожных и тортов, неестественно-желтые сгустки пудинга, которые только надкусили, помня о диете. Переработанные сахара, жир, красное мясо, холестерин — наши Четыре Всадника Апокалипсиса.

Каковы были физиологические последствия этой Утопии для павианов? Начнем с хороших новостей: молодые особи быстрее росли, в частности быстрее достигали половой зрелости. Это изменения к лучшему, которых можно было бы ожидать и у людей, переходящих со скудной диеты на более изобильный западный режим питания. В странах Запада возраст первой менструации снизился со средних 15 лет в 1800-х до современного среднего 12,5 лет, и считается, что это во многом связано с питанием.

Эту тенденцию у павианов подробно описала Джин Олтманн из Чикагского университета — биолог, которая изучала в другом парке в Кении и павианов, добывающих пищу обычным путем, и тех, что питались с помойки. У ее животных помойное питание приводило к половому созреванию в среднем в 3,5 года вместо обычных 5. Самки стали рожать первенцев в возрасте 5 лет — на полтора года раньше, чем обычно. Более того, поскольку малыши быстрее развивались, их быстрее отлучали от матери, у самок быстрее возобновлялись менструации и быстрее происходило новое зачатие. В общем, у помойных едоков Олтманн, по сравнению с их естественно питающимися родичами, случилось что-то похожее на беби-бум.

Еще одно преимущество питания со свалки выяснилось во время трагической засухи в Восточной Африке в 1984 году. Жизнь диких животных стала тогда крайне тяжелой. Более везучим просто приходилось дольше и дальше бродить в поисках пищи. Невезучие умирали от голода или заболеваний, которые раньше были под контролем. Но туристы-то не голодали — не голодали и павианы, питавшиеся их объедками.

Так что на первый взгляд, с точки зрения репродуктивного потенциала ежедневная порция пудинга творит чудеса, повышая скорость размножения и защищая стаю от голода. Но есть и плохие новости: у павианов наблюдались те же негативные изменения в организме, что и у западных людей.

Уровень холестерина у среднего дикого павиана на естественной диете посрамит самого эктоморфного (то есть высокого и худощавого) атлета. Мы с Гленном Моттом, патологом из Техасского университета, изучили множество павианьих групп и обнаружили средний уровень холестерина в потрясающие 66 миллиграмм на 100 кубических сантиметров крови у взрослых самцов. Более того, больше половины было в форме липопротеинов высокой плотности — это «безопасный» тип. Люди хвастаются в оздоровительных клубах, если у них уровень холестерина менее 150 и треть его в форме высокой плотности.

Но, когда мы взялись за изучение «помойных» павианов, сложилась иная картина. Уровень холестерина был почти на треть выше, и почти весь дополнительный холестерин был в опасной форме липопротеинов низкой плотности — именно от этого типа образуются бляшки на стенках сосудов. Джозеф Кемнитц, ученый из Висконсинского центра исследования приматов, проанализировал кровь этих животных и обнаружил, что уровень инсулина у помойных обезьян был более чем вдвое выше, чем у питавшихся естественным путем. Это гормон, который поджелудочная железа выделяет в ответ на питание, полное сахаров; его функция — указать клеткам запасать глюкозу, чтобы использовать ее энергетический ресурс в будущем.

Но если уровень инсулина поднимается слишком высоко, то клетки адаптируются к его посланиям: вместо того чтобы запасать глюкозу, они оставляют ее в крови. Именно в таких случаях может начаться исключительно западное заболевание — диабет зрелого возраста. Поскольку помойные обезьяны имеют ту же генетику, что и естественно питающиеся, причина повышенного инсулина не в ней. Самый вероятный подозреваемый здесь — сниженная активность и фастфуд.

Что же, теперь помойным обезьянам грозят диабет, сердечные заболевания, голливудские диеты и коронарные шунтирования? Трудно сказать — никто еще не наблюдал диабет зрелого возраста у павианов, но никто его и не искал.

Интересно, что когда ученые посмотрели на сердечно-сосудистые системы диких павианов, то обнаружили в сосудах и сердцах жировые отложения. Для помойных обезьян, предположительно, выше риск отложений жира в артериях, но повлияет ли это на их здоровье и продолжительность жизни — еще предстоит увидеть. Тем не менее одно из крупных мрачных последствий помойного питания для здоровья уже стало явным. Если планировать провести жизнь вокруг человеческих объедков, то придется иметь дело и со всей заразой, которая в них кроется. И если с этими инфекциями раньше контакта не было, то иммунная защита не поможет.

Несколько лет назад некоторые животные из моей помойной стаи серьезно заболели. Они чахли, кашляли кровью, у них отказывали конечности. Трое ветеринаров из Института исследования приматов в Найроби — Росс Тарара, Мбарак Сулеман и Джим Элс — присоединились ко мне, чтобы изучить вспышку заболевания. Мы поняли, что она произошла из-за коровьего туберкулеза — вероятно, обезьяны съели зараженное мясо. Это был первый случай заболевания у диких приматов, и к тому времени, как вспышка угасла, она унесла жизни половины помойной стаи. Их сыр точно не был бесплатным.

Хорошо или плохо в итоге повлияла на этих животных западная диета? Те же самые вопросы можно задать и об «озападнивании» нас самих. Токсичные отходы и автоматическое оружие мне кажутся негативным результатом прогресса, а вакцины, термобелье и продолжительность жизни 80 лет — огромные улучшения со времени Средневековья. В общем и целом с точки зрения здоровья наша жизнь, кажется, стала лучше.

Ответ на этот вопрос для павианов тоже стоит тщательно обдумать. Обрастать жиром — неумная стратегия, если вы собираетесь восседать на дереве, но это очень мудро, если предстоит засуха. Добрый кусок мяса спасет в голодные времена, но только если он не заражен.

Ясно, что жизнь павиана, добывающего пищу, — не блаженство, а жизнь питающихся из помойки — не однозначный упадок. Мой взгляд искажен тем, что здоровье последних в целом пострадало от мусорной диеты. Но меня поразило, что положительные последствия тоже были, так что очень непросто сказать, хорошо это или плохо. Кажется, когда жизнь предлагает выбор, то для павианов, как и для нас, однозначных решений почти что не бывает.