Однажды, когда я была 22-летней студенткой юридического факультета, за мной в общежитие заехали друзья. В это время я наслаждалась горько-сладкой музыкой в минорном ключе. Не Альбинони, которого я тогда еще не слушала. Скорее всего, это была песня моего любимого музыканта всех времен Леонарда Коэна, поэта и лауреата пессимизма.
Трудно выразить словами чувства, которые я испытываю, слушая такую музыку. По сути она грустная, но я на самом деле чувствую любовь — огромный ее прилив. Глубокое родство со всеми другими душами в мире, которые чувствуют всю печаль, выраженную музыкой. Особый трепет музыканта, способного превратить боль в красоту. Если в момент прослушивания никого нет рядом, я часто делаю спонтанный молитвенный жест, ладонь к ладони, хотя я глубокий агностик и формально не молюсь. Но музыка заставляет мое сердце раскрыться: я в буквальном смысле ощущаю расширение грудных мышц. В эти моменты мне кажется совершенно нормальным, что все, кого я люблю, включая меня, однажды умрут. Невозмутимое отношение к смерти длится минуты три, но каждый раз это немного меняет меня. Если определять трансцендентность как момент, в котором вы растворяетесь и чувствуете связь со всем окружающим, то эти музыкально-лирические моменты — самое близкое, что я испытывала. И это происходит снова и снова.
И я никогда не понимала, почему.
Моих друзей позабавили траурные песни, доносящиеся из стереосистемы в комнате общежития. Один из них спросил, почему я слушаю похоронные мелодии. Я рассмеялась, и мы отправились на занятия. Конец истории.
За исключением того, что я размышляла над его комментарием следующие двадцать пять лет. Почему тоскливая музыка так странно воодушевляюще действует на меня? Почему в нашей культуре это подходящая тема для шуток? Почему, даже когда я пишу об этом, я чувствую необходимость убедить вас, что я также люблю и танцевальную музыку? (В самом деле люблю.) Сначала это были просто интересные вопросы. Но в процессе поиска ответов я осознала, что это весьма серьезные вопросы, а современная культура, увы, учит не задаваться ими.
Две тысячи лет назад Аристотель задумался, почему великие поэты, философы, художники и политики часто бывают меланхоликами. Его вопрос был основан на древнем представлении о том, что человеческое тело содержит четыре гумора, или жидких вещества, каждое из которых соответствует разным темпераментам: меланхолический (печальный), сангвинический (счастливый), холерический (агрессивный) и флегматический (спокойный). Считалось, что относительное количество этих жидкостей формирует характер. Гиппократ, знаменитый греческий врач, считал, что идеальный человек обладает гармоничным балансом всех четырех. Но многие из нас склоняются в ту или иную сторону.
Я написала книгу о меланхолическом направлении, которое называю «горько-сладким»: о склонности к состояниям тоски и печали, остром осознании уходящего времени и пронзительной радости от красоты мира. Сладкая горечь связана с признанием того, что свет и тьма, рождение и смерть, горькое и сладкое, навсегда связаны. «Дни меда, дни лука», как гласит арабская пословица. Трагедия жизни неизбежно связана с ее великолепие. Можно разрушить цивилизацию и построить ее заново, но те же самые двойственности возникнут вновь. И все же глубоко погрузиться в эти дуальности — как темные, так и светлые — как ни парадоксально, единственный способ справиться с ними. Преодоление — это конечная точка. Сладкая горечь — это стремление к общению, желание вернуться домой.
Если вы относите себя к горько-сладкому типу, трудно обсуждать вопрос Аристотеля о меланхолии великих, чтобы не показаться самодовольным. Факт в том, что его наблюдение нашло отклик через тысячелетия. В XV веке философ Марсилио Фичино предположил, что Сатурн, римский бог, ассоциирующийся с меланхолией, «уступил обычную жизнь Юпитеру, но сам претендует на жизнь уединенную и божественную». Художник XVI века Альбрехт Дюрер изобразил меланхолию в виде угрюмого ангела, окруженного символами творчества, знания и тоски: многогранником, песочными часами и лестницей, поднимающейся к небу. Поэт XIX века Шарль Бодлер «с трудом представлял себе тип красоты», в котором нет меланхолии. Это романтическое представление с течением времени то усиливалось, то ослабевало, и в последнее время оно ослабевает. В авторитетном эссе 1918 года Зигмунд Фрейд назвал меланхолию нарциссизмом, и с тех пор она исчезла в мареве психопатологии. Основное течение психологии рассматривает ее как синоним клинической депрессии.
Но вопрос Аристотеля никогда не исчезнет. В меланхолии есть какое-то таинственное свойство, что-то фундаментальное. Это было у Платона, и у Джалал аль-Дин Руми, и у Чарльза Дарвина, Авраама Линкольна, Майи Анжелоу, Нины Симоне… Леонарда Коэна.
Но что именно у них было? Я потратила годы на изучение этого вопроса, следуя многовековому пути, проложенному художниками, писателями, созерцателями и традициями мудрости со всего мира.
Этот путь привел меня к работам современных психологов, ученых и даже исследователей в области управления, которые обнаружили уникальные силы меланхоличных бизнес-лидеров и творческих личностей, а также правильные способы их использования. Я пришла к выводу, что сладкая горечь — это не сиюминутное чувство или событие, как мы думаем. Это тихая сила, способ существования, историческая традиция — столь же драматически незамеченная, сколь и наполненная человеческим потенциалом. Это подлинный и возвышенный ответ на проблему существования в глубоко несовершенном, но упрямо прекрасном мире.
Сообщение Сладкая горечь: какую силу скрывают в себе меланхолики появились сначала на Идеономика – Умные о главном.